Тихий Дон. Том 1 - Страница 17


К оглавлению

17

– Должно, переломил… – пробасил он.

Федот Бодовсков шлепнул по дрожащей лошадиной спине ладонью.

– А ну, проведи. Может, пойдет?

Петро потянул на себя поводья. Конь прыгнул, не наступая на левую переднюю, и заржал. Томилин, надевая шинель в рукава, горестно топтался около.

– Врюхались!.. Сгубили коня, эх!.

Молчавший все время Степан словно этого и ждал: отпихнув Христоню, кинулся на Петра. Целил в голову, но промахнулся – в плечо попал.

Сцепились. Упали в грязь. Треснула на ком-то рубаха. Степан подмял Петра и, придавив коленом голову, гвоздил кулачьями. Христоня растянул их, матерясь.

– За что? – выхаркивая кровь, кричал Петро.

– Правь, гадюка! Бездорожно не езди!..

Петро рванулся из Христониных рук.

– Но-но-но! Балуй у меня! – гудел тот, одной рукой прижимая его к бричке.

В пару к Петрову коню припрягли низкорослого, но тягущого конишку Федота Бодовскова.

– Садись на моего! – приказал Степану Христоня.

Сам полез в будку к Петру.

Уже в полночь приехали на хутор Гниловский. Стали у крайнего куренька.

Христоня пошел проситься на ночевку. Не обращая внимания на кобеля, хватавшего его за полы шинели, он проплюхал к окну, открыл ставень, поскреб ногтем о стекло.

– Хозяин!

Шорох дождя и заливистый собачий брех.

– Хозяин! Эй, добрые люди! Пустите, ради Христа, заночевать. А?

Служивые, из лагерей. Сколько? Пятеро нас. Ага, ну, спаси Христос.

Заезжай! – крикнул он, поворачиваясь к воротам.

Федот ввел во двор лошадей. Споткнулся о свиное корыто, брошенное посреди двора, выругался. Лошадей поставили под навес сарая. Томилин, вызванивая зубами, пошел в хату. В будке остались Петро и Христоня.

На заре собрались ехать. Вышел из хаты Степан, за ним семенила древняя горбатая старушонка. Христоня, запрягавший коней, пожалел ее:

– Эх, бабуня, как тебя согнуло-то! Небось в церкви поклоны класть способно, чудок нагнулась – и вот он, пол.

– Соколик мой, атаманец, мне – поклоны класть, на тебе – собак вешать способно… Всякому свое. – Старуха сурово улыбнулась, удивив Христоню густым рядом несъеденных мелких зубов.

– Ишь ты, какая зубастая, чисто щука. Хучь бы мне на бедность подарила с десяток. Молодой вот, а жевать нечем.

– А я с чем остануся, хороший мой?

– Тебе, бабка, лошадиные вставим. Все одно помирать, а на том свете на зубы не глядят: угодники – они ить не из цыганев.

– Мели, Емеля, – улыбнулся, влезая на бричку, Томилин.

Старуха прошла со Степаном под сарай.

– Какой из них?

– Вороной, – вздохнул Степан.

Старуха положила на землю свой костыль и мужским, уверенно-сильным движением подняла коню испорченную ногу. Скрюченными тонкими пальцами долго щупала коленную чашечку. Конь прижимал уши, ощеряя коричневый навес зубов, приседал от боли на задние ноги.

– Нет, полому, казачок, нету. Оставь, полечу.

– Толк-то будет, бабуня?

– Толк? А кто ж его знает, славный мой… Должно, будет толк.

Степан махнул рукой и пошел к бричке.

– Оставишь ай нет? – щурилась вслед старуха.

– Пущай остается.

– Она его вылечит: оставил об трех ногах – возьмешь кругом без ног.

Ветинара с горбом нашел, – хохотал Христоня.

XIV

– …Тоскую по нем, родная бабунюшка. На своих глазыньках сохну. Не успеваю юбку ушивать – что ни день, то шире становится… Пройдет мимо база, а у меня сердце закипает… упала б наземь, следы б его целовала…

Может, присушил чем?.. Пособи, бабунюшка! Женить его собираются… Пособи, родная! Что стоит – отдам. Хучь последнюю рубаху сыму, только пособи!

Светлыми, в кружеве морщин, глазами глядит бабка Дроздиха на Аксинью, качает головой под горькие слова рассказа.

– Чей же паренек-то?

– Пантелея Мелехова.

– Турка, что ли?

– Его.

Бабка жует ввалившимся ртом, медлит с ответом.

– Придешь, бабонька, пораньше завтра. Чуть займется зорька, придешь. К Дону пойдем, к воде. Тоску отольем. Сольцы прихвати щепоть из дому…

Так-то.

Аксинья кутает желтым полушалком лицо и, сгорбившись, выходит за ворота.

Темная фигура ее рассасывается в ночи. Сухо черкают подошвы чириков.

Смолкают и шаги. Где-то на краю хутора дерутся и ревут песни.

С рассветом Аксинья, не спавшая всю ночь, – у Дроздихиного окна.

– Бабушка!

– Кто там?

– Я, бабушка. Вставай.

– Зараз оденусь.

По проулку спускаются к Дону. У пристани, возле мостков, мокнет в воде брошенный передок арбы. Песок у воды леденисто колок. От Дона течет сырая, студеная мгла.

Дроздиха берет костистой рукой Аксиньину руку, тянет ее к воде.

– Соль взяла? Дай сюды. Кстись на восход.

Аксинья крестится. Злобно глядит на счастливую розовость востока.

– Зачерпни воды в пригоршню. Испей, – командует Дроздиха.

Аксинья, измочив рукава кофты, напилась. Бабка черным пауком раскорячилась над ленивой волной, присела на корточки, зашептала:

– Студены ключи, со дна текучие… Плоть горючая… Зверем в сердце…

Тоска-лихоманица… И крестом святым… пречистая, пресвятая… Раба божия Григория… – доносилось до слуха Аксиньи.

Дроздиха посыпала солью влажную песчаную россыпь под ногами, сыпанула в воду, остатки – Аксинье за пазуху.

– Плесни через плечо водицей. Скорей!

Аксинья проделала. С тоской и злобой оглядела коричневые щеки Дроздихи.

– Все, что ли?

– Поди, милая, позорюй. Все.

Запыхавшись, прибежала Аксинья домой. На базу мычали коровы. Мелехова Дарья, заспанная и румяная, поводя красивыми дугами бровей, гнала в табун своих коров. Она, улыбаясь, оглядела бежавшую мимо Аксинью.

– Здорово ночевала, соседка!

17