– Ты чего так глядишь? Скучился, что ли?
– Ну, а как же!
Григорий отогнал негожие мысли, но что-то враждебное, неосознанное шевельнулось в эту минуту к жене.
Кряхтя, влез в дверь Пантелей Прокофьевич. Он помолился на образа, крякнул:
– Ну, ишо раз здорово живете!
– Слава богу, старик… Замерз? А мы ждали: щи горячие, прямо с пылу, – суетилась Ильинична, гремя ложками.
Развязывая на шее красный платок, Пантелей Прокофьевич постукивал обмерзшими подшитыми валенками. Стянул тулуп, содрал намерзшие на усах и бороде сосульки и, подсаживаясь к Григорию, сказал:
– Замерз, а в хуторе обогрелся… Переехали поросенка у Анютки…
– У какой? – оживленно спросила Дарья и перестала кромсать высокий белый хлеб.
– У Озеровой. Как она выскочит, подлюка, как понесет! И такой, и сякой, и жулик, и борону у кого-то украл. Какую борону? Черти ее знают!
Пантелей Прокофьевич подробно перечислил все прозвища, которыми наделяла его Анютка, – не сказал лишь о том, что упрекнула его в молодом грехе, по части жалмерок. Григорий усмехнулся, садясь за стол. И Пантелей Прокофьевич, желая оправдаться в его глазах, горячо докончил:
– Такую ересь перла, что и в рот взять нечего! Хотел уже вернуться, кнутом ее перепоясать, да Григорий был, а с ним все как-то вроде неспособно.
Петро отворил дверь, и Дуняшка на кушаке ввела красного, с лысиной, телка.
– К масленой блины с каймаком будем исть! – весело крикнул Петро, пихая телка ногой.
После обеда Григорий развязал мешок, стал оделять семью гостинцами.
– Это тебе, маманя… – Он протянул теплый шалевый платок.
Ильинична приняла подарок, хмурясь и розовея по-молодому.
Накинула его на плечи, да так повернулась перед зеркалом и повела плечами, что даже Пантелей Прокофьевич вознегодовал:
– Карга старая, а туда же – перед зеркалой! Тьфу!..
– Это тебе, папаша… – скороговоркой буркнул Григорий, на глазах у всех разворачивая новую казачью фуражку, с высоко вздернутым верхом и пламенно-красным околышем.
– Ну, спаси Христос! А я фуражкой бедствовал. В лавках нонешний год их не было… Абы в чем лето проходил… В церкву ажник страмно идтить в старой. Ее, эту старую, уж на чучелу впору надевать, а я носил… – говорил он сердитым голосом, озираясь, словно боясь, что кто-нибудь подойдет и отнимет сыновний подарок.
Сунулся примерить было к зеркалу, но взглядом стерегла его Ильинична.
Старик перенял ее взгляд, круто вильнул, захромал к самовару. Перед ним и примерял, надевая фуражку набекрень.
– Ты чего ж это, дрючок старый? – напустилась Ильинична.
Но Пантелей Прокофьевич отбрехался:
– Господи! Ну и глупая ты! Ить самовар, а не зеркала? То-то и оно.
Жену наделил Григорий шерстяным отрезом на юбку; детям роздал фунт медовых пряников; Дарье – серебряные с камешками серьги; Дуняшке – на кофточку; Петру – папирос и фунт табаку.
Пока бабы тараторили, рассматривая подарки, Пантелей Прокофьевич пиковым королем прошелся по кухне и даже грудь выгнул:
– Вот он, казачок лейб-гвардии Казачьего полка! Призы сымал! На инператорском смотру первый захватил! Седло и всю амуницию! Ух ты!..
Петро, покусывая пшеничный ус, любовался отцом, Григорий посмеивался.
Закурили, и Пантелей Прокофьевич, опасливо поглядев на окна, сказал:
– Покеда не подошли разная родня и соседи… расскажи вот Петру, что там делается.
Григорий махнул рукой:
– Дерутся.
– Большевики где зараз? – спросил Петро, усаживаясь поудобней.
– С трех сторон: с Тихорецкой, с Таганрога, с Воронежа.
– Ну, а ревком ваш что думает? Зачем их допущает на наши земли?
Христоня с Иваном Алексеевичем приехали, брехали разное, но я им не верю.
Не так что-то там…
– Ревком – он бессильный. Бегут казаки по домам.
– Через это, значит, и прислоняется он к Советам?
– Конешно, через это.
Петро помолчал; вновь закуривая, открыто глянул на брата:
– Ты какой же стороны держишься?
– Я за Советскую власть.
– Дурак! – порохом пыхнул Пантелей Прокофьевич. – Петро, хучь ты втолкуй ему!
Петро улыбнулся, похлопал Григория по плечу:
– Горячий он у нас – как необъезженный конь. Рази ж ему втолкуешь, батя?
– Мне нечего втолковывать! – загорячился Григорий. – Я сам не слепой…
Фронтовики что у вас гутарют?
– Да что нам эти фронтовики! Аль ты этого дуролома Христана не знаешь!
Чего он может понимать? Народ заблудился весь, не знает, куда ему податься… Горе одно! – Петро закусил ус. – Гляди вот, что к весне будет – не соберешь… Поиграли и мы в большевиков на фронте, а теперь пора за ум браться. «Мы ничего чужого не хотим и наше не берите» – вот как должны сказать казаки всем, кто нахрапом лезет к нам. А в Каменской у вас грязно дело. Покумились с большевиками – они и уставляют свои порядки.
– Ты, Гришка, подумай. Парень ты не глупой. Ты должен уразуметь, что казак – он как был казак, так казаком и останется. Вонючая Русь у нас не должна править. А ты знаешь, что иногородние зараз гутарют! Всю землю разделить на души. Это как?
– Иногородним коренным, какие в Донской области живут издавна, дадим землю.
– А шиша им! Вот им выкусить!.. – Пантелей Прокофьевич сложил дулю; дергая большим когтястым пальцем, долго водил вокруг Григорьева горбатого носа.
По крыльцу загромыхали шаги. Застонали схваченные морозом порожки.
Вошли Аникушка, Христоня, Томилин Иван в несуразно высокой заячьего меха папахе.
– Здорово, служивый! Пантелей Прокофич, магарыч станови! – гаркнул Христоня.
От его крика испуганно мыкнул задремавший у теплой печки телок. Он, оскользаясь, вскочил на свои еще шаткие ноги, круглыми агатовыми глазами глядя на пришедших, и, наверное, от испуга, зацедил на пол тоненькую струйку. Дуняша перебила ему охоту, легонько стукнув по спине; вытерев лужу, подставила поганый чугунок.