Она глядела на его странно тонкую шею, на впалую бестелесную грудь, видневшуюся в распахнутый ворот рубашки, на костистые руки; волнуемая глубокой, не испытанной раньше любовью и жалостью, в первый раз просто и нежно поцеловала его сухой желтый лоб.
Только через две недели был он в состоянии без посторонней помощи передвигаться по комнате. Высохшие в былку ноги подламывались; он заново учился ходить.
– Смотри, Анна, иду! – пытался пройтись независимо и быстро, но ноги не выдерживали тяжести тела, рвался из-под ступней пол.
Вынужденный прислониться к первой попавшейся опоре. Бунчук широко, как старик, улыбался, кожа на прозрачных щеках его туго натягивалась, морщинилась. Он смеялся старчески дребезжащим смешком и, обессилев от напряжения и смеха, снова падал на койку.
Квартира их была неподалеку от пристани. Из окна виднелся снеговой размет Волги, леса за ней – широким серым полудужьем, мягкие волнистые очертания дальних полей. Анна подолгу простаивала около окна, думая о своей диковинной, круто переломившейся жизни. Болезнь Бунчука странно сроднила их.
Вначале, когда после долгой, мучительной дороги приехала с ним в Царицын, было тяжко, горько до слез. В первый раз пришлось ей так близко и так оголенно взглянуть на изнанку общения с любимым. Стиснув зубы, меняла на нем белье, вычесывала из горячей головы паразитов, переворачивала каменно-тяжелое тело и, содрогаясь, с отвращением смотрела украдкой на его голое исхудавшее тело мужчины – на оболочку, под которой чуть теплилась дорогая жизнь. Внутренне все вставало в ней на дыбы, противилось, но грязь наружного не пятнила хранившегося глубоко и надежно чувства. Под его властный указ научилась преодолевать боль и недоумение. И преодолела. Под конец было лишь сострадание да бился, просачиваясь наружу, глубинный родник любви.
Раз как-то Бунчук сказал:
– Я тебе противен после всего этого… правда?
– Это было испытание.
– Чему? Выдержке?
– Нет, чувству.
Бунчук отвернулся и долго не мог унять дрожь губ. Больше разговоров на эту тему у них не было. Лишними и бесцветными были бы слова.
В середине января они выехали из Царицына в Воронеж.
Шестнадцатого января вечером Бунчук и Анна приехали в Воронеж. Пробыли там два дня и выехали на Миллерово, так как в день отъезда были получены вести, что туда перебрались Донской ревком и верные ему части, вынужденные под давлением калединцев очистить Каменскую.
В Миллерове было суетно и людно. Бунчук задержался там на несколько часов и со следующим поездом выехал в Глубокую. На другой день он принял пулеметную команду, а утром следующего дня был уже в бою с чернецовским отрядом.
После того как Чернецова разбили, им неожиданно пришлось расстаться.
Прибежала Анна утром из штаба оживленная и чуть опечаленная.
– Ты знаешь – здесь Абрамсон. Он очень хочет повидать тебя. А потом еще новость – сегодня я уезжаю.
– Куда?! – удивился Бунчук.
– Абрамсон, я и еще несколько товарищей едем в Луганск на агитационную работу.
– Ты бросаешь отряд? – холодновато спросил Бунчук.
Она засмеялась, прижимаясь к нему раскрасневшимся лицом.
– Признайся: тебя печалит не то, что бросаю отряд, а то, что тебя бросаю? Но ведь это на время. Я уверена, что на той работе я принесу больше пользы, чем около тебя. Агитация, пожалуй, больше в моей специальности, чем пулеметное дело… – и шаловливо повела глазом, – изученное хотя бы под руководством такого опытного командира, как Бунчук.
Вскоре пришел Абрамсон. Он по-прежнему был кипуч, деятелен, непоседлив, так же сверкал белым пятном седины на жуковой, как осмоленной, голове.
Бунчук искренне обрадовался.
– Поднялся на ноги? Оч-чень хорошо! Анну мы забираем. – И догадливо-намекающе сощурился:
– Ты не возражаешь? Не возражаешь? Да-да…
Да-да, оччень хорошо! Я оттого задаю такой вопрос, что вы, вероятно, сжились в Царицыне.
– Не скрываю, что мне жаль с ней расставаться. – Бунчук хмуро и натянуто улыбнулся.
– Жаль?! Уже и этого много… Анна, ты слышишь?
Он походил по комнате, на ходу поднял из-за сундука запыленный томик Гарина-Михайловского и, встрепенувшись, начал прощаться.
– Ты скоро, Анна?
– Иди. Я сейчас, – ответила та из-за перегородки.
Переменив белье, она вышла. На ней была подпоясанная ремнем защитная солдатская гимнастерка с карманами, чуть оттопыренными грудью, и та же черная юбка, местами заштопанная, но чистая безукоризненно. Тяжелые, недавно вымытые волосы пушились, выбивались из узла. Она надела шинель; затягивая пояс, спросила (недавнее оживление ее исчезло, и голос был тускл, просящ):
– Ты будешь участвовать в наступлении сегодня?
– Ну, конечно! Ведь не буду же я сидеть сложа руки.
– Я прошу тебя… Послушай, будь осторожен! Ты сделаешь это ради меня?
Да? Я оставлю тебе лишнюю пару шерстяных чулок. Не простудись, старайся не промочить ног. Из Луганска я напишу тебе.
У нее как-то сразу выцвели глаза; прощаясь, призналась:
– Вот видишь, мне очень больно уходить от тебя. Вначале, когда Абрамсон предложил ехать в Луганск, я оживилась, а сейчас чувствую, что без тебя там будет пустынно. Лишнее доказательство, что чувство сейчас излишне – оно вяжет… Ну, как бы то ни было, прощай!..
Прощались сдержанно-холодно, но Бунчук понял это так, как и надо было понять: она боялась растерять запас решимости.
Он вышел проводить. Анна пошла, суетливо поводя плечами, не оглядываясь. Ему хотелось окликнуть ее, но он заметил, прощаясь, в ее чуть косящем, затуманенном взгляде чрезмерный и влажный блеск; насилуя волю, крикнул с поддельной бодростью: