– Я работала на Асмоловской фабрике и давала уроки.
– А теперь?
– Мама шьет. Им вдвоем мало надо.
Бунчук рассказывал подробности взятия Новочеркасска, боев под Зверевом и Каменской. Анна делилась впечатлениями о работе в Луганске и Таганроге.
В одиннадцать, как только мать потушила у себя огонь, Анна ушла.
В марте Бунчук был послан на работу в Революционный трибунал при Донском ревкоме. Высокий, тусклоглазый, испитой от работы и бессонных ночей, председатель отвел его к окну своей комнаты, сказал, поглаживая ручные часы (он спешил на заседание):
– С какого года в партии? Ага, дельно. Так вот, ты будешь у нас комендантом. Прошлую ночь мы отправили в «штаб Духонина» своего коменданта… за взятку. Был форменный садист, безобразник, сволочь – таких нам не надо. Эта работа грязная, но нужно и в ней сохранить целеньким сознание своей ответственности перед партией, и ты только пойми меня, как надо… – нажал он на эту фразу, – человечность сохранить. Мы по необходимости физически уничтожаем контрреволюционеров, но делать из этого цирк нельзя. Ты понимаешь меня? Ну, и хорошо. Иди, принимай дела.
В эту же ночь Бунчук с командой красногвардейцев в шестнадцать человек расстрелял в полночь за городом, на третьей версте, пятерых, приговоренных к расстрелу. Из них было двое казаков Гниловской станицы, остальные – жители Ростова.
Почти ежедневно в полночь вывозили за город на грузовом автомобиле приговоренных, наспех рыли им ямы, причем в работе участвовали и смертники, и часть красногвардейцев. Бунчук строил красногвардейцев, ронял чугунно-глухие слова:
– По врагам революции… – и взмахивал наганом, – пли!..
За неделю он высох и почернел, словно землей подернулся. Провалами зияли глаза, нервно мигающие веки не прикрывали их тоскующего блеска. Анна видела его лишь по ночам. Она работала в ревкоме, приходила домой поздно, но всегда дожидалась, когда знакомым отрывистым стуком в окно известит он о своем приходе.
Однажды Бунчук вернулся, как и всегда, за полночь. Анна открыла ему дверь, спросила:
– Ужинать будешь?
Бунчук не ответил: пьяно шатаясь, прошел в свою комнату и, как был в шинели, сапогах и шапке, повалился на кровать… Анна подошла к нему, заглянула в лицо: глаза его были липко зажмурены, на оскаленных плотных зубах искрилась слюна, редкие, вывалявшиеся от тифа волосы лежали на лбу мокрой прядью.
Она присела рядом. Жалость и боль когтили ее сердце. Спросила шепотом:
– Тебе тяжело, Илья?
Он стиснул ее руку, заскрипел зубами, отвернулся к стене. Так и уснул, не сказав ни слова, а во сне что-то невнятно и жалобно бормотал, силился вскочить. Она с ужасом заметила и содрогнулась от безотчетного страха: он спал с полузакрытыми, заведенными вверх глазами, из-под век воспаленно блестела желтизна выпуклых белков.
– Уйди оттуда! – просила его наутро. – Иди лучше на фронт! Ты ни на что не похож, Илья! Сгибнешь ты на этой работе.
– Замолчи!.. – крикнул он, моргая побелевшими от бешенства глазами.
– Не кричи. Я обидела тебя?
Бунчук потух как-то сразу, словно криком выплеснул скопившееся в груди бешенство. Устало рассматривая свои ладони, сказал:
– Истреблять человеческую пакость – грязное дело. Расстреливать, видишь ли, вредно для здоровья и души… Ишь ты… – в первый раз в присутствии Анны он безобразно выругался. – На грязную работу идут либо дураки и звери, либо фанатики. Так, что ли? Всем хочется ходить в цветущем саду, но ведь – черт их побери! – прежде чем садить цветики и деревца, надо грязь счистить! Удобрить надо! Руки надо измазать! – повышал он голос, несмотря на то что Анна, отвернувшись, молчала. – Грязь надо уничтожить, а этим делом брезгают!.. – уже кричал Бунчук, грохая кулаком по столу, часто мигая налитыми кровью глазами.
В комнату заглянула мать Анны, и он, опомнившись, заговорил тише:
– Я не уйду с этой работы! Тут я вижу, ощутимо чувствую, что приношу пользу! Сгребаю нечисть! Удобряю землю, чтоб тучней была! Плодовитей!
Когда-нибудь по ней будут ходить счастливые люди… Может, сын мой будет ходить, какого нет… – Он засмеялся скрипуче и невесело. – Сколько я расстрелял этих гадов… клещей… Клещ – это насекомое такое, в тело въедается… С десяток вот этими руками убил… – Бунчук вытянул вперед сжатые, черноволосые, как у коршуна когтистые, руки; роняя их на колени, шепотом сказал:
– И вообще к черту! Гореть так, чтобы искры летели, а чадить нечего… Только я, правда, устал… Еще немного, и уйду на фронт… ты права…
Анна, молча слушавшая его, тихо сказала:
– Уходи на фронт или на иную работу… Уходи, Илья, иначе ты… свихнешься.
Бунчук повернулся к ней спиной, побарабанил в окно.
– Нет, я крепок… Ты не думай, что есть люди из железа. Все мы из одного материала литы… В жизни нет таких, которые не боятся на войне, и таких, кто бы, убивая людей, не носил… не был нравственно исцарапанным.
Но не о тех, с погониками, болит сердце… Те – сознательные люди, как и мы с тобой. А вот вчера пришлось в числе девяти расстреливать трех казаков… тружеников… Одного начал развязывать… – Голос Бунчука становился глуше, невнятней, словно отходил он все дальше и дальше:
– Тронул его руку, а она, как подошва… черствая… Проросла сплошными мозолями… Черная ладонь, порепалась… вся в ссадинах… в буграх… Ну я пойду, – резко оборвал он рассказ и незаметно для Анны потер горло, затянутое, как волосяным арканом, жесткой спазмой.
Он обулся, выпил стакан молока, пошел. В коридоре его догнала Анна.
Долго держала его тяжелую руку в своих руках, потом прижала ее к пылающей щеке и выбежала во двор.