Тихий Дон. Том 1 - Страница 30


К оглавлению

30

– Гуляем, люди добрые!..

– Баранинки опробуй.

– Прими лапу-то… муж, вон он, глядит.

– Горь-ка-а-а!..

– Дружко развязный, ишь со свахой как обходится.

– Ну, не-е-ет, ты нас баранинкой не угощай… Я, может, стерлядь им…

И буду исть – она жир-на-я.

– Кум Прошка, давай стременную чекалдыкнем.

– Так по зебрам и пошел огонь…

– Семен Гордеевич!

– А?

– Семен Гордеевич!

– Да пошел ты!

В кухне закачался, выгибаясь, пол, затарахтели каблуки, упал стакан; звон его потонул в общем гуле. Григорий глянул через головы сидевших за столом в кухню: под уханье и взвизги топтались в круговой бабы. Трясли полными задами (худых не было, на каждой по пять-семь юбок), махали кружевными утирками, сучили в пляске локтями.

Требовательно резнула слух трехрядка. Гармонист заиграл казачка с басовыми переливами.

– Круг дайте! Круг!

– Потеснитесь, гостечки! – упрашивал Петро, толкая разопревшие от пляса бабьи животы.

Григорий, оживившись, мигнул Наталье.

– Петро зараз казачка урежет, гляди.

– С кем это он?

– Не видишь? С матерью твоей.

Лукинична уперла руки в боки, в левой – утирка.

– Ходи, ну, а то я!..

Петро, мелко перебирая ногами, прошел до нее, сделал чудеснейшее коленце, вернулся к месту. Лукинична подобрала подол, будто собираясь через лужу шагать, – выбила дробь носком, пошла, под гул одобрения, выбрасывая ноги по-мужски.

Гармонист пустил на нижних ладах мельчайшей дробью, смыла эта дробь Петра с места, и, ухнув, ударился он вприсядку, щелкая ладонями о голенища сапог, закусив углом рта кончик уса. Ноги его трепетали, выделывая неуловимую частуху коленец; на лбу, не успевая за ногами, метался мокрый от пота чуб.

Григорию загородили Петра спины столпившихся у дверей. Он слышал лишь текучий треск кованых каблуков, словно сосновая доска горела, да взвинчивающие крики пьяных гостей.

Под конец плясал Мирон Григорьевич с Ильиничной, плясал деловито и серьезно, – как и все, что он делал.

Пантелей Прокофьевич стоял на табуретке, мотал хромой ногой, чмокал языком. Вместо ног у него плясали губы, не находившие себе покоя, да серьга.

Бились в казачке и завзятые плясуны, и те, которые не умели ног согнуть по-настоящему.

Всем кричали:

– Не подгадь!

– Режь мельче! Ух ты!..

– Ноги легкие, а зад мешается.

– Сыпь, сыпь!

– Наш край побивает.

– Дай взвару, а то я.

– Запалился, стерьва. Пляши, а то бутылкой!

Пьяненький дед Гришака обнимал ширококостную спину соседа по лавке, брунжал по-комариному ему в ухо:

– Какого года присяги?

Сосед его, каршеватый, вроде дуба-перестарка, старик, гудел, отмахиваясь рукой:

– Тридцать девятого, сынок.

– Какого? Ась? – Дед Гришака оттопыривал морщинистую раковину уха.

– Тридцать девятого, сказано тебе.

– Чей же будете? Из каких?

– Вахмистр Баклановского полка Максим Богатырев. Сам рожак с хутора… с хутора Красный Яр.

– Родствие Мелеховым?

– Как?

– Родствие, говорю?

– Ага, дедом довожусь.

– Полка-то Баклановского?

Старик потухшими глазами глядел на деда Гришаку, катая по голым деснам непрожеванный кусок, кивал головой.

– Значится, в кавказской кампании пребывали?

– С самим покойничком Баклановым, царство небесное, служил, Кавказ покоряли… В наш полк шел казак редкостный… Брали гвардейского росту, одначе сутулых… – какие длиннорукие и в плечах тоже – нонешний казак поперек уляжется… Вот, сынок, какие народы были… Их превосходительство, покойник генерал, В ауле Челенджийском в одночась изволили меня плетью…

– А я в турецкой кампании побывал… Ась? Побывал, да. – Дед Гришака прямил ссохшуюся грудь, вызванивая Георгиями.

– Заняли мы этот аул на рассвете, а в полдни играет трубач тревогу…

– Довелось и нам царю белому послужить. Под Рошичем был бой, и наш полк, Двенадцатый Донской казачий, сразился с ихними янычирами…

– Играет это трубач тревогу… – продолжает баклановец; не слушая деда Гришаку.

– Янычиры ихние навроде атаманцев. Да-с. – Дед Гришака горячится, сердясь, машет рукой. – Службу при своем царе несут, и на головах у них белые мешки. Ась? Белые мешки на головах.

– Я и говорю своему полчанину: «Это, Тимоша, отступать будем, тяни ковер со стены, а мы его в торока…»

– Два егория имею! Награжден за боевые геройства!.. Турецкого майора живьем заполонил…

Дед Гришака плачет и стучит сухим кулачком по гулкой и медвежковатой спине деда-баклановца; но тот, макая кусок курятины вместо хрена в вишневый кисель, безжизненно глядит на скатерть, залитую лапшой, шамшит провалившимся ртом:

– Вот, сынок, на какой грех попутал нечистый… – Глаза деда с мертвой настойчивостью глядят на белые морщины скатерти, словно видит он не скатерть, залитую водкой и лапшой, а снеговые слепящие складки Кавказских гор. – До этого сроду не брал чужого… бывало, займем черкесский аул, в саклях имение, а я не завидую… Чужое сиречь от нечистого… А тут поди ж ты… Влез в глаза ковер… с махрами… Вот, думаю, попона коню будет…

– Мы этих разных разностев повидали. Тоже бывали в заморских землях. – Дед Гришака пытается заглянуть соседу в глаза, но глубокие глазницы заросли, как буерак бурьяном, седыми клочьями бровей и бороды; не доберется дед Гришака до глаз, кругом одна щетинистая непролазь волос.

Он пускается на хитрость; он хочет привлечь внимание соседа ударным местом своего рассказа, а поэтому начинает без предварительной подготовки прямо с середины:

– И командует есаул Терсинцев: «Взводными колоннами наметом – арш-арш!»

30