– Ска-жи-те… А отчего это у вас глаза как у кота?
– У… кота? – вконец терялся Митька.
– Вот именно, кошачьи.
– Это от матери, должно… Я тут ни при чем.
– А почему же, Митя, вас не женят?
Митька оправился от минутного смущения и, чувствуя в словах ее неуловимую насмешку, замерцал желтизною глаз.
– Женилка не выросла.
Она изумленно взметнула брови, вспыхнула и встала.
С улицы по крыльцу шаги.
Ее коротенькая, таящая смех улыбка жиганула Митьку крапивой. Сам хозяин, Сергей Платонович Мохов, мягко шаркая шевровыми просторными ботинками, с достоинством пронес мимо посторонившегося Митьки свое полнеющее тело.
– Ко мне? – спросил, пройдя, не поворачивая головы.
– Это, папа, рыбу принесли.
Вышел с порожними руками Григорий.
Григорий пришел с игрищ после первых кочетов. Из сенцев пахнуло на него запахом перекисших хмелин и пряной сухменью богородицыной травки.
На цыпочках прошел в горницу, разделся, бережно повесил праздничные, с лампасами, шаровары, перекрестился, лег. На полу – перерезанная крестом оконного переплета золотая дрема лунного света. В углу под расшитыми полотенцами тусклый глянец серебреных икон, над кроватью на подвеске тягучий гуд потревоженных мух.
Задремал было, но в кухне заплакал братнин ребенок.
Немазаной арбой заскрипела люлька. Дарья сонным голосом бормотнула:
– Цыц, ты, поганое дите! Ни сну тебе, ни покою, – запела тихонько:
– Колода-дуда,
Иде ж ты была?
– Коней стерегла.
– Чего выстерегла?
– Коня с седлом,
С золотым махром…
Григорий, засыпая под мерный баюкающий скрип, вспомнил: «А ить завтра Петру в лагеря выходить. Останется Дашка с дитем… Косить, должно, без него будем».
Зарылся головой в горячую подушку, в уши назойливо сочится:
– А иде ж твой конь?
– За воротами стоит,
– А иде ж ворота?
– Вода унесла.
Встряхнуло Григория заливистое конское ржанье. По голосу угадал Петрова строевого коня.
Обессилевшими со сна пальцами долго застегивал рубаху, опять почти уснул под текучую зыбь песни:
– А иде ж гуси?
– В камыш ушли.
– А иде ж камыш?
– Девки выжали.
– А иде ж девки?
– Девки замуж ушли.
– А иде ж казаки?
– На войну пошли…
Разбитый сном, добрался Григорий до конюшни, вывел коня на проулок.
Щекотнула лицо налетевшая паутина, и неожиданно продал сон.
По Дону наискось – волнистый, никем не езженный лунный шлях. Над Доном – туман, а вверху звездное просо. Конь позади сторожко переставляет ноги.
К воде спуск дурной. На той стороне утиный кряк, возле берега в тине взвернул и бухнул по воде омахом охотящийся на мелочь сом.
Григорий долго стоял у воды. Прелью сырой и пресной дышал берег. С конских губ ронялась дробная капель. На сердце у Григория сладостная пустота. Хорошо и бездумно. Возвращаясь, глянул на восход, там уже рассосалась синяя полутьма.
Возле конюшни столкнулся с матерью.
– Это ты, Гришка?
– А то кто ж.
– Коня поил?
– Поил, – нехотя отвечает Григорий.
Откинувшись назад, несет мать в завеске [] на затоп кизяки, шаркает старчески дряблыми босыми ногами.
– Сходил бы Астаховых побудил. Степан с нашим Петром собирался ехать.
Прохлада вкладывает в Григория тугую дрожащую пружину. Тело в колючих мурашках. Через три порожка взбегает к Астаховым на гулкое крыльцо. Дверь не заперта. В кухне на разостланной полсти спит Степан, под мышкой у него голова жены.
В поредевшей темноте Григорий видит взбитую выше колен Аксиньину рубаху, березово-белые, бесстыдно раскинутые ноги. Он секунду смотрит, чувствуя, как сохнет во рту и в чугунном звоне пухнет голова.
Воровато повел глазами. Зачужавшим голосом хрипло:
– Эй, кто тут есть? Вставайте!
Аксинья всхлипнула со сна.
– Ой, кто такое? Ктой-то? – Суетливо зашарила, забилась в ногах голая ее рука, натягивая рубаху. Осталось на подушке пятнышко уроненной во сне слюны; крепок заревой бабий сон.
– Это я. Мать послала побудить вас…
– Мы зараз… Тут у нас не влезешь… От блох на полу спим. Степан, вставай, слышишь?
По голосу Григорий догадывается, что ей неловко, и спешит уйти.
Из хутора в майские лагеря уходило человек тридцать казаков. Место сбора – плац. Часам к семи к плацу потянулись повозки с брезентовыми будками, пешие и конные казаки в майских парусиновых рубахах, в снаряжении.
Петро на крыльце наспех сшивал треснувший чембур. Пантелей Прокофьевич похаживал возле Петрова коня, подсыпая в корыто овес, изредка покрикивал:
– Дуняшка, сухари зашила? А сало пересыпала солью?
Вся в румяном цвету, Дуняшка ласточкой чертила баз от стряпки к куреню, на окрики отца, смеясь, отмахивалась:
– Вы, батя, свое дело управляйте, а я братушке так уложу, что до Черкасского не ворохнется.
– Не поел? – осведомился Петро, слюнявя дратву и кивая на коня.
– Жует, – степенно отвечал отец, шершавой ладонью проверяя потники.
Малое дело – крошка или былка прилипнет к потнику, а за один переход в кровь потрет спину коню.
– Доисть Гнедой – попоите его, батя.
– Гришка к Дону сводит. Эй, Григорий, веди коня!
Высокий поджарый донец с белой на лбу вызвездью пошел играючись.
Григорий вывел его за калитку, чуть тронув левой рукой холку, вскочил на него и с места – машистой рысью. У спуска хотел придержать, но конь сбился с ноги, зачастил, пошел под гору наметом. Откинувшись назад, почти лежа на спине коня, Григорий увидел спускавшуюся под гору женщину с ведрами.
Свернул со стежки и, обгоняя взбаламученную пыль, врезался в воду.